Рассказ детство горький полное содержание. Максим Горький - (Автобиографическая трилогия). Детство

Б.А. Дехтерев. Иллюстрация к повести М. Горького "Детство". 1948

О бабушкином, дедушкином, зверином и о том, кого из писателей получается вообразить ребенком

21 марта 2017 Игорь Зотов

Не верится, что вы тоже были маленьким, такой вы — странный. Как будто и родились взрослым. В мыслях у вас много детского, незрелого, а — знаете вы о жизни довольно много; больше не надо, - говорил Толстой Горькому во время одной из их встреч в Крыму в 1901 году.

Будущему буревестнику революции было тогда за тридцать, Повесть "Детство" своего великого собеседника он, разумеется, уже читал, а вот своего личного "Детства" еще не написал. Горький начнет его в Италии уже всемирно знаменитым 45-летним писателем. И нет сомнений, что то был, пусть и запоздалый, но ответ Толстому - настолько непохожи две эти повести.

На эту книгу мы наткнулись случайно - в нижегородском музее Горького "Домик Каширина", в котором и начинаются описанные в повести события. Там все осталось по-прежнему, как и полтора века назад, да и пейзаж вокруг дома мало в чем изменился: неприютные и пыльные улицы и дворы. Разве что торчат кое-где современные дома да машины снуют. Тот же у забора желтый дубовый крест, который насмерть придавил самого первого приятеля маленького Алеши Пешкова - Цыганка. Конюшня, понятно, пустует, а в соседнем, тоже музейном дворе памятник юному Горькому, вдохновенному, "со взором горящим". Представить себе подобный в Ясной Поляне невозможно. Да и вообще, отчего-то сложно вообразить маленьким именно Толстого, а не Горького.


Борис Дехтерев. Иллюстрация к повести М. Горького "Детство". 1948

Значит ли это, что Лев Николаевич ошибался в своей оценке Горького? Отнюдь.

Слава Толстого-писателя началась именно с "Детства", которое он написал молодым - чуть за двадцать - человеком. Не то чтобы его воспоминания о детских годах были свежее горьковских, нет. Дело в другом: "Детство" Толстого - повесть о том, как человек становится человеком, расписанная если не по дням, то по многим этапам этого сложного процесса. Толстого интересует прежде всего внутреннее состояние души, ее диалектика. У Горького все совершенно иначе. Его повесть - это предельно реалистичное описание быта одной нижегородской семьи, быта, по жестокой оценке самого автора, "звериного", быта, которым, по его мнению, живет вся Россия.

Толстой ловит и воспроизводит малейшие шевеления души, мельчайшие свои и чужие поступки. Именно в его "Детстве" появился тот самый поток сознания, на котором построен эпохальный "Улисс" Джеймса Джойса. Горький же сознательно ничего этого не отлавливает, ему события детской жизни интересны в качестве кусочков колоссальной мозаики под названием "русская жизнь".

Толстой подметив "звериность" в себе самом, всю оставшуюся жизнь будет изживать ее изматывающим самосовершенствованием. Горький предпочтет другой путь: исправление самой жизни, а, следовательно, и жизни других людей. И если Толстой упорно будет держаться своего пути, то Горький будет метаться от крайности к крайности, от Данко к Луке, от богоискательства к оправданию ГУЛАГА и газетному воплю если враг не сдается, его уничтожают ... Других - слишком много, да и хотят они слишком разного.


Савелий Сорин. Портрет М.Горького, 1902. США Сан-Франциско Fine Arts Museum

Я не смог отказать себе в удовольствии купить эту книжку, настолько она показалась стильной - вышло это издание "Детства" еще в 1948 году в Детгизе с иллюстрациями Бориса Дехтерева, а в 1998 году к 130-летию Горького в Нижнем ее переиздали. Тем же вечером в гостинце я начал ее читать, покуда не потускнели еще картины домика Каширина и всего города.

Тем же вечером я нашел для себя одно из объяснений горьковской раздвоенности. Разумеется, истоки всего в детстве. У Горького, пусть и описавшего его четыре десятилетия спустя, можно услышать множество отголосков детских впечатлений. Через всю книгу проходят признания мальчика в любви к бабушке, а равно настороженно-любопытное отношение к дедушке, который воспитывал по-звериному - бил смертным боем. Несколько раз Горький прибегает к прямому сравнению своих родственников, а самое любопытное из них это:

Я очень рано понял, что у деда — один бог, а у бабушки — другой. [ …]

Выпрямив сутулую спину, вскинув голову, ласково глядя на круглое лицо Казанской божией матери, она (бабушка - И.З .) широко, истово крестилась и шумно, горячо шептала:

— Богородица преславная, подай милости твоея на грядущий день, матушка!

Кланялась до земли, разгибала спину медленно и снова шептала все горячей и умиленнее:

— Радости источник, красавица пречистая, яблоня во цвету!..

Она почти каждое утро находила новые слова хвалы, и это всегда заставляло меня вслушиваться в молитву ее с напряженным вниманием.

— Сердечушко мое чистое, небесное! Защита моя и покров, солнышко золотое, мати господня, охрани от наваждения злого, не дай обидеть никого, и меня бы не обижали зря!

С улыбкой в темных глазах и как будто помолодевшая, она снова крестилась медленными движениями тяжелой руки.

— Исусе Христе, сыне божий, буди милостив ко мне, грешнице, Матери твоея ради...

Всегда ее молитва была акафистом, хвалою искренней и простодушной.

Борис Дехтерев. Иллюстрация к повести М. Горького "Детство". 1956. Картинная галерея, Красноармейск

А вот и дедушкин Бог:

Дед, поучая меня, тоже говорил, что бог — существо вездесущее, всеведущее, всевидящее, добрая помощь людям во всех делах, но молился он не так, как бабушка.

Утром, перед тем как встать в угол к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно причесывал рыжие волосы, оправлял бородку и, осмотрев себя в зеркало, одернув рубаху, заправив черную косынку за жилет, осторожно, точно крадучись, шел к образам. Становился он всегда на один и тот же сучок половицы, подобный лошадиному глазу, с минуту стоял молча, опустив голову, вытянув руки вдоль тела, как солдат. Потом, прямой и тонкий, внушительно говорил:

— «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!»

Мне казалось, что после этих слов в комнате наступала особенная тишина, — даже мухи жужжат осторожнее.

Он стоит, вздернув голову, брови у него приподняты, ощетинились, золотистая борода торчит горизонтально; он читает молитвы твердо, точно отвечая урок: голос его звучит внятно и требовательно.

— «Напрасно Судия приидет, и коегождо деяния обнажатся...»


Рассказывая мне о необоримой силе божией, он всегда и прежде всего подчеркивал ее жестокость: вот согрешили люди и — потоплены, еще согрешили и — сожжены, разрушены города их; вот бог наказал людей голодом и мором, и всегда он — меч над землею, бич грешникам.

— Всяк, нарушающий непослушанием законы божии, наказан будет горем и погибелью! — постукивая костями тонких пальцев по столу, внушал он.

Мне было трудно поверить в жестокость бога. Я подозревал, что дед нарочно придумывает все это, чтобы внушить мне страх не пред богом, а пред ним.

Разве не напоминает это "несдающегося врага"? Слишком рано и сразу с головой погрузился Алеша Пешков в звериный русский быт, но противоядие, которое выработалось в душе у ребенка, иной раз оборачивалось у взрослого Горького врожденной, вероятно, бабушкиной жалостливостью, но часто и благоприобретенной дедушкиной жестокостью. Сам он называл себя человеком неверующим. Оба эти и многие другие качества Горький, очень большой художник, сумел воплотить на бумаге одинаково убедительно.

Кукрыниксы. М. Горький. Шарж. 1932

Повесть я дочитал, уже вернувшись в Москву. Она многое добавила впечатлениям от путешествия в Нижний, сделало их объемными, что ли, помогла сравнить две эпохи. Звериность жизни ведь никуда не делась, просто приняла за эти полтора века иные обличья. Потребность человека в изживании собственной "звериности" - тоже. Ощущение от повести получилось, кажется, сильнее, чем в школьные годы. Но все же ощущение это скорее этнографическое, в отличие от толстовского, психологического. Споря с Толстым, Горький в одной из статей проницательно отмечал:

Оригинальнейшая черта русского человека, - в каждый данный момент он искренен. Именно эта оригинальность и является, как я думаю, источником моральной сумятицы, среди которой мы привыкли жить. Вы посмотрите: ведь, нигде не занимаются так много и упорно вопросами и спорами, заботами о личном "самосовершенствовании", как занимаются этим, очевидно бесплодным, делом у нас.

Мне всегда казалось, что именно этот род занятий создает особенно густую и удушливую атмосферу лицемерия, лжи, ханжества. Особенно тяжелой и подавляющей эта атмосфера была в кружках "толстовцев", людей, которые чрезвычайно яростно занимались "самоугрызением" .

Очерк "Лев Толстой", написанный десять лет спустя после смерти Льва Николаевича, Горький вдруг завершил неожиданным признанием:

А я, не верующий в бога, смотрю на него почему-то очень осторожно, немножко боязливо, смотрю и думаю: "Этот человек — богоподобен!"

– Акулина Ивановна Каширина. Это была крупная женщина с большой головой, огромными глазами, длинными, густыми волосами и рыхлым носом. Алеша быстро подружился с ней, так как она хорошо к нему относилась и любила рассказывать сказки. В день смерти отца у матери были преждевременные роды. Родился еще один мальчик, которого назвали Максим.

Все вместе на пароходе они отправились в Нижний Новгород. По дороге бабушка нюхала табак и рассказывала сказки, да так, что даже матросам нравилось. Новорожденный брат Алеши в пути скончался. Наконец, они приехали и их встречала многочисленная родня: дед , дядья Яков и Михайло, двоюродные братья, тетка Наталья и сестра Катерина. Деда звали Василий Васильич Каширин. Это был маленький старичок с рыжей бородкой и птичьим носом. Родня мальчику сразу не понравилась, даже бабушка немного изменилась после встречи с ними.

Глава 2

Дом деда был большой, но тесный. Внизу находилась красильная мастерская. Жили в нем все недружно, часто ссорились и даже втягивали детей в это. Дело было в том, что мать Алеши вышла замуж без благословения, теперь братья требовали у деда раздела ее имущества. Они дрались между собой, орали на отца. Ситуация в особенности усугубилась после их приезда. Алеше, привыкшему жить в дружной семье, все это было непривычно и тяжело.

Дед ему казался злым. Он заставлял его учить молитвы, по субботам сек своих внуков. Вскоре и до Алеши дошла очередь. Его высекли до полусмерти за то, что без спроса покрасил скатерть. Хоть бабушка ее и спрятала, но Саша Яковов проболтался. Жил у них еще Иван-Цыганок . Он тоже хотел помочь, пытался спасти скатерть, но не вышло. Что касается матери Алеши, она вместо того, чтобы заступиться, молча отдала своего ребенка. После этого ее авторитет в глазах сына пошатнулся. После порки он заболел. Пока лежал в постели, к нему пришел дед, хотел помириться. Он рассказал мальчику, как в молодости баржи тянул, а потом водолив. Большое впечатление на него произвел Иван-Цыганок, который подставлял свою руку, чтобы мальчику было не так больно.

Глава 3

Алеша быстро подружился с Цыганком. Бабушка рассказала, что его когда-то подкинули к их дому, вот она его и воспитала. Он был не только веселого нрава, но и парнем с «золотыми руками». Дядья часто ссорились, кто его к себе возьмет. По натуре Иван был очень добрым. Каждый раз, когда его отправляли на рынок, он приносил больше продуктов, чем следовало, то есть подворовывал. Этим он радовал скупого деда, но огорчал бабушку. Она боялась, что когда-нибудь он попадется. Вскоре Цыганок умер. Один из дядей Алеши, Яков, приказал ему нести на могилу жены, которую сам до смерти и забил, тяжелый дубовый крест. Парень просто не выдержал тяжести и надорвался.

Глава 4

Шло время, а в доме ничего не менялось, только становилось все тяжелее жить. Единственной радостью были бабушкины сказки. Как-то вечером в мастерской случился пожар. Бабушка, рискуя собой, вынесла оттуда жеребца, которого сильно любила. Обожгла руки, но все же спаслась. В эту ночь все не спали, рожала тетка Наталья и умерла. О смерти она давно молила бога, так как ее избивал дядька.

Глава 5

К весне дядья Яков и Михайло разделились, а дед купил новый большой дом. На первом этаже располагался кабак, а остальные пустующие комнаты дед стал сдавать. Алеша с бабушкой жил на чердаке. Она рассказывала ему о своем детстве. Как оказалось, ее мать обидел какой-то знатный барин. Девушка не вынесла горя и выбросилась из окна. Она не умерла, но осталась калекой. Акулина Ивановна с детства собирала милостыню, чтобы выжить. Но с тех пор, как мать, бывшая искусная кружевница, научила ее своему мастерству, дела пошли на лад. Об Акулине и ее искусных руках заговорил весь город. Вот тогда и появился в ее жизни дед. В свои 22 года он был уже водоливом. Акулину Ивановну любили все соседи, ходили к ней за советом. Она знала, какие травы от чего помогают.

Когда у деда было хорошее настроение, он тоже рассказывал мальчику о своем детстве. Мать его была злобной бабой-калашницей. Он помнил себя в 1812 году, когда к ним попали пленные французы. Деду было тогда 12, и один офицер даже пытался его научить французскому языку. Вскоре от скуки дед стал учить Алешу грамоте по церковным книгам. Тот быстро схватывал и оказался способным малым. О родителях Алеши дед никогда не говорил, он был ими недоволен, дети не удались.

Глава 6

Вскоре спокойная жизнь закончилась. Однажды вечером прибежал дядька Яков и сказал, что брат совсем сошел с ума: напал на них с Григорием, перебил всю посуду, и кричал, что пойдет отца убивать. Так он хотел выманить Варварино приданое. С тех пор Михайло часто приходил к деду учинять скандал, чем давал повод для сплетен на улице. Иногда он приходил с несколькими пьяными помещиками. Старик не сдавался, а бабушка каждый день плакала, просила бога вразумить ее детей.

Глава 7

Алеше казалось, что у деда – одни бог, а у бабушки – другой. Бабушка каждое утро находила новые хвалебные слова для молитвы, что заставляло мальчика внимательно вслушиваться. А у деда все было предсказуемо. Он становился на один и тот же сучок половицы, с минуту стоял, молча, а затем четко и требовательно говорил. Алеша знал все его молитвы наизусть и следил, чтобы тот ничего не пропускал.

Глава 8

Ближе к весне дед опять продал дом и переехал на улицу Канатную. Там по соседству жил полковник Овсянников и семья Бетленга. В доме было много интересных людей, но больше всего Алеше нравился нахлебник по прозвищу Хорошее Дело. Он все время что-то изобретал, и у него в комнате было множество странных вещей. Именно Хорошее Дело научил мальчика правильно излагать события, не повторяясь и опуская лишнее. Бабке с дедом их дружба не нравилась, так как они считали парня колдуном. Вскоре тому пришлось съехать.

Глава 9

У Алеши появился новый друг – ломовой извозчик Петр, который любил спорить с дедом о том, кто из святых святее. Однако со временем поведение Петра менялось в худшую сторону. Им даже интересовались полицейские. Как оказалось, он вместе с двумя другими грабил церковь.

Алешу интересовал дом полковника Овсянникова. Через щель в заборе он видел, как там всегда мирно играют мальчишки. Однажды, самый младший из них упал в колодец и он вместе с другими бросился спасать его. С тех пор они дружили, пока этого не заметил сам полковник. Тот выставил Алешу, который напоследок обозвал его «старым чертом». За это мальчика выпороли, а с Овсянниковыми он теперь мог общаться только через забор.

Глава 10

О матери Алеша вспоминал нечасто. Как-то зимой она вернулась и хотела забрать сына с собой, но дед не разрешал. Алешу увели из комнаты, а сами взрослые о чем-то долго спорили и говорили еще о каком-то ребенке матери. Мать осталась и стала учить его грамоте, арифметике. Обстановка в доме была напряженной, так как мать с дедом часть ссорились. Он хотел, чтобы она снова вышла замуж. Бабушка заступалась за дочь, за что однажды он ее избил. Алеша, желая отомстить деду, испортил его святцы. Мать стала водить дружбу с соседской женой военного, к которой часто приходили в гости различные офицеры и барышни. Дед тоже стал устраивать у себя «вечера», чтобы найти матери подходящего мужа и даже нашел одного – лысого, кривого часовщика. Но мать, конечно же, отказала ему.

Глава 11

Вскоре мать почувствовала себя хозяйкой в доме и стала сама приглашать гостей. К нам часто стали приходить братья Максимовы. После зимних праздников Алеша заболел оспой. Ухаживая за ним, бабушка рассказывала о его отце – Максиме Пешкове. Он был сыном солдата, сосланного в Сибирь. Мать мальчика рано умерла, отчего он был вынужден скитаться. Приехав в Нижний Новгород, он работал у столяра. В 20 он уже был знатным краснодеревщиком. С Варварой они поженились тайно, против воли деда, который надеялся выдать красавицу-дочь за дворянина. Дядья тоже невзлюбили отца Алеши и не раз пытались побить его. Вскоре молодая семья уехала в Астрахань.

Глава 12

Мать Алеши вышла замуж за младшего Максимова. Мальчику отчим сразу не понравился, а бабушка вообще с горя начала часто пить. Единственным убежищем была яма от сгоревшей бани. Там Алеша проводил все свои летние дни. У дедушки с бабушкой отношения совсем разладились. Он продал дом и купил две темные комнаты в подвальном помещении, сказал, что больше не хочет ее кормить.

Вскоре появилась мать с новым мужем. Они просили убежища, так как их дом сгорел со всем содержимым. Но дед отказал. Тогда они сняли бедное жилище, куда и забрали Алешу. Мать была снова беременна. Отчим не только проигрался в карты, но и оскорблял мать, обманывал рабочих. Бабушка жила с ними, помогала по хозяйству.

Вскоре Алешу отдали в школу. Ему там совсем не нравилось, так как его дразнили за бедную одежду, а учителя не любили оттого, что он хулиганил. После появления епископа Хрисанфа он немного поуспокоился, да и ладить стал со всеми лучше. Мать родила какого-то большеголового мальчика. Тот вскоре скончался. Отчим ходил к любовнице, а мать снова была беременна. В очередной раз, когда он бил мать в живот, Алеша хотел было его зарезать.

Глава 13

Алеша снова оказался у деда. Старик стал еще скупее. Разделил все хозяйство на две части, чтобы все затраты были поровну с бабушкой. Даже чай заваривали по отдельности. Бабушка снова занималась плетением, чтобы как-то заработать на хлеб. Алеша с другими ребятами собирал всякую ветошь, воровал дрова, обирал пьяных, а выручку приносил бабушке. От этого в школе еще больше все над ним издевались.

Когда он сдавал экзамены в третий класс, появились его мать с маленьким братом – Николаем. Отчим лишился работы и куда-то уехал, а она была тяжело больна. Заботы о Николае взял на себя дед, но из скупости часто недокармливал ребенка. Бабушка ушла к какому-то купцу в дом вышивать покров. Мать скончалась в августе, так и не дождавшись мужа. Бабушка с Колей переехали на квартиру отчима, а Алеша остался с дедом. Вскоре после похорон дед решил послать его «в люди». Так и поступил.

Максим Горький

Сыну моему посвящаю

В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.

Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачесывая длинные мягкие волосы отца со лба на затылок черной гребенкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, ее серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слез.

Меня держит за руку бабушка – круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся черная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дергает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за нее; мне боязно и неловко.

Я никогда еще не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой:

– Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час…

Я был тяжко болен, – только что встал на ноги; во время болезни, – я это хорошо помню, – отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.

– Ты откуда пришла? – спросил я ее.

Она ответила:

– С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш!

Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые крашеные персияне, а в подвале старый желтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадешь, скатиться кувырком, – это я знал хорошо. И при чем тут вода? Всё неверно и забавно спутано.

– А отчего я шиш?

– Оттого, что шумишь, – сказала она, тоже смеясь.

Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты.

Меня подавляет мать; ее слезы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу ее такою, – она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у нее жесткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрепана, всё на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетенная в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, – причесывает отца и всё рычит, захлебываясь слезами.

В дверь заглядывают черные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит:

– Скорее убирайте!

Окно занавешено темной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул:

– Ничего, не бойся, Лук!

Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; ее слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом:

– Дверь затворите… Алексея – вон!

Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала:

– Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это – не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки!

Я спрятался в темный угол за сундук и оттуда смотрел, как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно:

– Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша! Пресвятая мати божия, заступница…

Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго – возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребенок.

– Слава тебе, господи! – сказала бабушка. – Мальчик!

И зажгла свечу.

Я, должно быть, заснул в углу, – ничего не помню больше.

Второй оттиск в памяти моей – дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, – две уже взобрались на желтую крышку гроба.

У могилы – я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает теплый дождь, мелкий, как бисер.

– Зарывай, – сказал будочник, отходя прочь.

Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно.

– Отойди, Леня, – сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под ее руки, не хотелось уходить.

– Экой ты, господи, – пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землей, а она всё еще стоит.

Мужики гулко шлепали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унес дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далекой церкви, среди множества темных крестов.

– Ты что не поплачешь? – спросила она, когда вышла за ограду. – Поплакал бы!

– Не хочется, – сказал я.

– Ну, не хочется, так и не надо, – тихонько выговорила она.

Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала:

– Не смей плакать!

Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди темно-красных домов; я спросил бабушку:

– А лягушки не вылезут?

– Нет, уж не вылезут, – ответила она. – Бог с ними!

Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие.

Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завернутый в белое, спеленатый красною тесьмой.

Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льется мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол.

– Не бойся, – говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими руками, снова ставит на узлы.

Над водою – серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясется. Только мать, закинув руки за голову, стоит, прислонясь к стене, твердо и неподвижно. Лицо у нее темное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.

Бабушка не однажды говорила ей тихо:

– Варя, ты бы поела чего, маленько, а?

Она молчит и неподвижна.

Бабушка говорит со мною шепотом, а с матерью – громче, но как-то осторожно, робко и очень мало. Мне кажется, что она боится матери. Это понятно мне и очень сближает с бабушкой.

– Саратов, – неожиданно громко и сердито сказала мать. – Где же матрос?

Вот и слова у нее странные, чужие: Саратов, матрос.

Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери на вытянутых руках, но, – толстая, – она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.

– Эх, мамаша, – крикнула мать, отняла у нее гроб, и обе они исчезли, а я остался в каюте, разглядывая синего мужика.

– Что, отошел братишка-то? – сказал он, наклонясь ко мне.

– Ты кто?

– Матрос.

– А Саратов – кто?

– Город. Гляди в окно, вот он!

За окном двигалась земля; темная, обрывистая, она курилась туманом, напоминая большой кусок хлеба, только что отрезанный от каравая.

– А куда бабушка ушла?

– Внука хоронить.

– Его в землю зароют?

– А как же? Зароют.

Я рассказал матросу, как зарыли живых лягушек, хороня отца. Он поднял меня на руки, тесно прижал к себе и поцеловал.

– Эх, брат, ничего ты еще не понимаешь! – сказал он. – Лягушек жалеть не надо, господь с ними! Мать пожалей, – вон как ее горе ушибло!

Над нами загудело, завыло. Я уже знал, что это – пароход, и не испугался, а матрос торопливо опустил меня на пол и бросился вон, говоря:

– Надо бежать!

И мне тоже захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутемной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в руках. Было ясно, что все уходят с парохода, – значит, и мне нужно уходить.

Но когда вместе с толпою мужиков я очутился у борта парохода, перед мостками на берег, все стали кричать на меня:

– Это чей? Чей ты?

– Не знаю.

Меня долго толкали, встряхивали, щупали. Наконец явился седой матрос и схватил меня, объяснив:

– Это астраханский, из каюты…

Бегом он снес меня в каюту, сунул на узлы и ушел, грозя пальцем:

– Я тебе задам!

Шум над головою становился всё тише, пароход уже не дрожал и не бухал по воде. Окно каюты загородила какая-то мокрая стена; стало темно, душно, узлы точно распухли, стесняя меня, и всё было нехорошо. Может быть, меня так и оставят навсегда одного в пустом пароходе?

Подошел к двери. Она не отворяется, медную ручку ее нельзя повернуть. Взяв бутылку с молоком, я со всею силой ударил по ручке. Бутылка разбилась, молоко облило мне ноги, натекло в сапоги.

Огорченный неудачей, я лег на узлы, заплакал тихонько и, в слезах, уснул.

А когда проснулся, пароход снова бухал и дрожал, окно каюты горело, как солнце.

Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашептывая. Волос у нее было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали на полу, черные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы ее кривились, темные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным.

Сегодня она казалась злою, но когда я спросил, отчего у нее такие длинные волосы, она сказала вчерашним теплым и мягким голосом:

– Видно, в наказание господь дал, – расчеши-ка вот их, окаянные! Смолоду я гривой этой хвасталась, на старости кляну! А ты спи! Еще рано, – солнышко чуть только с ночи поднялось…

– Не хочу уж спать!

– Ну, ино не спи, – тотчас согласилась она, заплетая косу и поглядывая на диван, где вверх лицом, вытянувшись струною, лежала мать. – Как это ты вчера бутыль-то раскокал? Тихонько говори!

Говорила она, как-то особенно выпевая слова, и они легко укреплялись в памяти моей, похожие на цветы, такие же ласковые, яркие, сочные. Когда она улыбалась, ее темные, как вишни, зрачки расширялись, вспыхивая невыразимо приятным светом, улыбка весело обнажала белые крепкие зубы, и, несмотря на множество морщин в темной коже щек, всё лицо казалось молодым и светлым. Очень портил его этот рыхлый нос с раздутыми ноздрями и красный на конце. Она нюхала табак из черной табакерки, украшенной серебром. Вся она – темная, но светилась изнутри – через глаза – неугасимым, веселым и теплым светом. Она сутула, почти горбатая, очень полная, а двигалась легко и ловко, точно большая кошка, – она и мягкая такая же, как этот ласковый зверь.

До нее как будто спал я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг меня в непрерывную нить, сплела всё в разноцветное кружево и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, – это ее бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни.

Сорок лет назад пароходы плавали медленно; мы ехали до Нижнего очень долго, и я хорошо помню эти первые дни насыщения красотою.

Установилась хорошая погода; с утра до вечера я с бабушкой на палубе, под ясным небом, между позолоченных осенью, шелками шитых берегов Волги. Не торопясь, лениво и гулко бухая плицами по серовато-синей воде, тянется вверх по течению светло-рыжий пароход, с баржой на длинном буксире. Баржа серая и похожа на мокрицу. Незаметно плывет над Волгой солнце; каждый час всё вокруг ново, всё меняется; зеленые горы – как пышные складки на богатой одежде земли; по берегам стоят города и села, точно пряничные издали; золотой осенний лист плывет по воде.

– Ты гляди, как хорошо-то! – ежеминутно говорит бабушка, переходя от борта к борту, и вся сияет, а глаза у нее радостно расширены.

Часто она, заглядевшись на берег, забывала обо мне: стоит у борта, сложив руки на груди, улыбается и молчит, а на глазах слезы. Я дергаю ее за темную, с набойкой цветами, юбку.

– Ась? – встрепенется она. – А я будто задремала да сон вижу.

– А о чем плачешь?

– Это, милый, от радости да от старости, – говорит она, улыбаясь. – Я ведь уж старая, за шестой десяток лета-вёсны мои перекинулись-пошли.

И, понюхав табаку, начинает рассказывать мне какие-то диковинные истории о добрых разбойниках, о святых людях, о всяком зверье и нечистой силе.

Сказки она сказывает тихо, таинственно, наклонясь к моему лицу, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками, точно вливая в сердце мое силу, приподнимающую меня. Говорит, точно поет, и чем дальше, тем складней звучат слова. Слушать ее невыразимо приятно. Я слушаю и прошу:

– А еще вот как было: сидит в подпечке старичок домовой, занозил он себе лапу лапшой, качается, хныкает: «Ой, мышеньки, больно, ой, мышата, не стерплю!»

Подняв ногу, она хватается за нее руками, качает ее на весу и смешно морщит лицо, словно ей самой больно.

Вокруг стоят матросы – бородатые ласковые мужики, – слушают, смеются, хвалят ее и тоже просят:

– А ну, бабушка, расскажи еще чего!

Потом говорят:

– Айда ужинать с нами!

За ужином они угощают ее водкой, меня – арбузами, дыней; это делается скрытно: на пароходе едет человек, который запрещает есть фрукты, отнимает их и выбрасывает в реку. Он одет похоже на будочника – с медными пуговицами – и всегда пьяный; люди прячутся от него.

Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она всё молчит, мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, – вся она мощная и твердая, – вспоминаются мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдаленно и неприветливо смотрят прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки.

Однажды она строго сказала:

– Смеются люди над вами, мамаша!

– А господь с ними! – беззаботно ответила бабушка. – А пускай смеются, на доброе им здоровье!

Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дергая за руку, она толкала меня к борту и кричала:

– Гляди, гляди, как хорошо! Вот он, батюшка, Нижний-то! Вот он какой, богов! Церкви-те, гляди-ка ты, летят будто!

И просила мать, чуть не плача:

– Варюша, погляди, чай, а? Поди, забыла ведь! Порадуйся!

Мать хмуро улыбалась.

Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загроможденной судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шел небольшой сухонький старичок, в черном длинном одеянии, с рыжей, как золото, бородкой, с птичьим носом и зелеными глазками.

– Папаша! – густо и громко крикнула мать и опрокинулась на него, а он, хватая ее за голову, быстро гладя щеки ее маленькими красными руками, кричал, взвизгивая:

– Что-о, дура? Ага-а! То-то вот… Эх вы-и…

Бабушка обнимала и целовала как-то сразу всех, вертясь, как винт; она толкала меня к людям и говорила торопливо:

– Ну, скорее! Это – дядя Михайло, это – Яков… Тетка Наталья, это – братья, оба Саши, сестра Катерина, это всё наше племя, вот сколько!

Дедушка сказал ей:

– Здорова ли, мать?

Они троекратно поцеловались.

Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову:

– Ты чей таков будешь?

– Астраханский, из каюты…

– Чего он говорит? – обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав:

– Скулы-те отцовы… Слезайте в лодку!

Съехали на берег и толпой пошли в гору, по съезду, мощенному крупным булыжником, между двух высоких откосов, покрытых жухлой, примятой травой.

Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала:

– Ой, не могу!

– Нашто они тревожили тебя? – сердито ворчала бабушка. – Эко неумное племя!

И взрослые и дети – все не понравились мне, я чувствовал себя чужим среди них, даже и бабушка как-то померкла, отдалилась.

Особенно же не понравился мне дед; я сразу почуял в нем врага, и у меня явилось особенное внимание к нему, опасливое любопытство.

Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислонясь к правому откосу и начиная собою улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами. С улицы он показался мне большим, но внутри его, в маленьких полутемных комнатах, было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьев метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах.

Я очутился на дворе. Двор был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами с густой разноцветной водою. В ней тоже мокли тряпицы. В углу, в низенькой полуразрушенной пристройке, жарко горели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова:

Началась и потекла со страшной быстротой густая, пестрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне, как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением. Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что всё было именно так, как было, и многое хочется оспорить, отвергнуть, – слишком обильна жестокостью темная жизнь «неумного племени».

Но правда выше жалости, и ведь не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил, – да и по сей день живет, – простой русский человек.

Дом деда был наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми; она отравляла взрослых, и даже дети принимали в ней живое участие. Впоследствии из рассказов бабушки я узнал, что мать приехала как раз в те дни, когда ее братья настойчиво требовали у отца раздела имущества. Неожиданное возвращение матери еще более обострило и усилило их желание выделиться. Они боялись, что моя мать потребует приданого, назначенного ей, но удержанного дедом, потому что она вышла замуж «самокруткой», против его воли. Дядья считали, что это приданое должно быть поделено между ними. Они тоже давно и жестоко спорили друг с другом о том, кому открыть мастерскую в городе, кому – за Окой, в слободе Кунавине.

Уже вскоре после приезда, в кухне во время обеда, вспыхнула ссора: дядья внезапно вскочили на ноги и, перегибаясь через стол, стали выть и рычать на дедушку, жалобно скаля зубы и встряхиваясь, как собаки, а дед, стуча ложкой по столу, покраснел весь и звонко – петухом – закричал:

– По миру пущу!

Болезненно искривив лицо, бабушка говорила:

– Отдай им всё, отец, – спокойней тебе будет, отдай!

– Цыц, потатчица! – кричал дед, сверкая глазами, и было странно, что, маленький такой, он может кричать столь оглушительно.

Мать встала из-за стола и, не торопясь отойдя к окну, повернулась ко всем спиною.

Вдруг дядя Михаил ударил брата наотмашь по лицу; тот взвыл, сцепился с ним, и оба покатились по полу, хрипя, охая, ругаясь.

Заплакали дети, отчаянно закричала беременная тетка Наталья; моя мать потащила ее куда-то, взяв в охапку; веселая рябая нянька Евгенья выгоняла из кухни детей; падали стулья; молодой широкоплечий подмастерье Цыганок сел верхом на спину дяди Михаила, а мастер Григорий Иванович, плешивый, бородатый человек в темных очках, спокойно связывал руки дяди полотенцем.

Вытянув шею, дядя терся редкой черной бородою по полу и хрипел страшно, а дедушка, бегая вокруг стола, жалобно вскрикивал:

– Братья, а! Родная кровь! Эх вы-и…

Я еще в начале ссоры, испугавшись, вскочил на печь и оттуда в жутком изумлении смотрел, как бабушка смывает водою из медного рукомойника кровь с разбитого лица дяди Якова; он плакал и топал ногами, а она говорила тяжелым голосом:

– Окаянные, дикое племя, опомнитесь!

Дед, натягивая на плечо изорванную рубаху, кричал ей:

– Что, ведьма, народила зверья?

Когда дядя Яков ушел, бабушка сунулась в угол, потрясающе воя:

– Пресвятая мати божия, верни разум детям моим!

Дед встал боком к ней и, глядя на стол, где всё было опрокинуто, пролито, тихо проговорил:

– Ты, мать, гляди за ними, а то они Варвару-то изведут, чего доброго…

– Полно, бог с тобой! Сними-ка рубаху-то, я зашью…

И, сжав его голову ладонями, она поцеловала деда в лоб; он же, – маленький против нее, – ткнулся лицом в плечо ей:

– Надо, видно, делиться, мать…

– Надо, отец, надо!

Они говорили долго; сначала дружелюбно, а потом дед начал шаркать ногой по полу, как петух перед боем, грозил бабушке пальцем и громко шептал:

– Знаю я тебя, ты их больше любишь! А Мишка твой – езуит, а Яшка – фармазон! И пропьют они добро мое, промотают…

Неловко повернувшись на печи, я свалил утюг; загремев по ступеням влаза, он шлепнулся в лохань с помоями. Дед впрыгнул на ступень, стащил меня и стал смотреть в лицо мне так, как будто видел меня впервые.

– Кто тебя посадил на печь? Мать?

– Нет, сам. Я испугался.

Он оттолкнул меня, легонько ударив ладонью в лоб.

– Весь в отца! Пошел вон…

Я был рад убежать из кухни.

Я хорошо видел, что дед следит за мною умными и зоркими зелеными глазами, и боялся его. Помню, мне всегда хотелось спрятаться от этих обжигающих глаз. Мне казалось, что дед злой; он со всеми говорит насмешливо, обидно, подзадоривая и стараясь рассердить всякого.

– Эх вы-и! – часто восклицал он; долгий звук «и-и» всегда вызывал у меня скучное, зябкое чувство.

В час отдыха, во время вечернего чая, когда он, дядья и работники приходили в кухню из мастерской, усталые, с руками, окрашенными сандалом, обожженными купоросом, с повязанными тесемкой волосами, все похожие на темные иконы в углу кухни, – в этот опасный час дед садился против меня и, вызывая зависть других внуков, разговаривал со мною чаще, чем с ними. Весь он был складный, точеный, острый. Его атласный, шитый шелками, глухой жилет был стар, вытерт, ситцевая рубаха измята, на коленях штанов красовались большие заплаты, а все-таки он казался одетым и чище и красивей сыновей, носивших пиджаки, манишки и шелковые косынки на шеях.

Через несколько дней после приезда он заставил меня учить молитвы. Все другие дети были старше и уже учились грамоте у дьячка Успенской церкви; золотые главы ее были видны из окон дома.

Меня учила тихонькая, пугливая тетка Наталья, женщина с детским личиком и такими прозрачными глазами, что, мне казалось, сквозь них можно было видеть всё сзади ее головы.

Я любил смотреть в глаза ей подолгу, не отрываясь, не мигая; она щурилась, вертела головою и просила тихонько, почти шепотом:

– Ну, говори, пожалуйста: «Отче наш, иже еси…»

И если я спрашивал: «Что такое – яко же?» – она, пугливо оглянувшись, советовала:

– Ты не спрашивай, это хуже! Просто говори за мною: «Отче наш»… Ну?

Меня беспокоило: почему спрашивать хуже? Слово «яко же» принимало скрытый смысл, и я нарочно всячески искажал его:

– «Яков же», «я в коже»…

Но бледная, словно тающая тетка терпеливо поправляла голосом, который всё прерывался у нее:

– Нет, ты говори просто: «яко же»…

Но и сама она и все ее слова были не просты. Это раздражало меня, мешая запомнить молитву.

Однажды дед спросил:

– Ну, Олешка, чего сегодня делал? Играл! Вижу по желваку на лбу. Это не велика мудрость желвак нажить! А «Отче наш» заучил?

Тетка тихонько сказала:

– У него память плохая.

Дед усмехнулся, весело приподняв рыжие брови.

– А коли так, – высечь надо!

И снова спросил меня:

– Тебя отец сек?

Не понимая, о чем он говорит, я промолчал, а мать сказала:

– Нет, Максим не бил его, да и мне запретил.

– Это почему же?

– Говорил, битьем не выучишь.

– Дурак он был во всем, Максим этот, покойник, прости господи! – сердито и четко проговорил дед.

Меня обидели его слова. Он заметил это.

– Ты что губы надул? Ишь ты…

И, погладив серебристо-рыжие волосы на голове, он прибавил:

– А я вот в субботу Сашку за наперсток пороть буду.

– Как это пороть? – спросил я.

Все засмеялись, а дед сказал:

– Погоди, увидишь…

Притаившись, я соображал: пороть – значит расшивать платья, отданные в краску, а сечь и бить – одно и то же, видимо. Бьют лошадей, собак, кошек; в Астрахани будочники бьют персиян, – это я видел. Но я никогда не видал, чтоб так били маленьких, и хотя здесь дядья щелкали своих то по лбу, то по затылку, – дети относились к этому равнодушно, только почесывая ушибленное место. Я не однажды спрашивал их:

– Больно?

И всегда они храбро отвечали.

– Нет, нисколечко!

Шумную историю с наперстком я знал. Вечерами, от чая до ужина, дядья и мастер сшивали куски окрашенной материи в одну «штуку» и пристегивали к ней картонные ярлыки. Желая пошутить над полуслепым Григорием, дядя Михаил велел девятилетнему племяннику накалить на огне свечи наперсток мастера. Саша зажал наперсток щипцами для снимания нагара со свеч, сильно накалил его и, незаметно подложив под руку Григория, спрятался за печку, но как раз в этот момент пришел дедушка, сел за работу и сам сунул палец в каленый наперсток.

Помню, когда я прибежал в кухню на шум, дед, схватившись за ухо обожженными пальцами, смешно прыгал и кричал:

– Чье дело, басурмане?

Дядя Михаил, согнувшись над столом, гонял наперсток пальцем и дул на него; мастер невозмутимо шил; тени прыгали по его огромной лысине; прибежал дядя Яков и, спрятавшись за угол печи, тихонько смеялся там; бабушка терла на терке сырой картофель.

– Это Сашка Яковов устроил! – вдруг сказал дядя Михаил.

– Врешь! – крикнул Яков, выскочив из-за печи.

А где-то в углу его сын плакал и кричал:

– Папа, не верь. Он сам меня научил!

Дядья начали ругаться. Дед же сразу успокоился, приложил к пальцу тертый картофель и молча ушел, захватив с собой меня.

Все говорили – виноват дядя Михаил. Естественно, что за чаем я спросил – будут ли его сечь и пороть?

– Надо бы, – проворчал дед, искоса взглянув на меня.

Дядя Михаил, ударив по столу рукою, крикнул матери:

– Варвара, уйми своего щенка, а то я ему башку сверну!

Мать сказала:

– Попробуй, тронь…

И все замолчали.

Она умела говорить краткие слова как-то так, точно отталкивала ими людей от себя, отбрасывала их, и они умалялись.

Мне было ясно, что все боятся матери; даже сам дедушка говорил с нею не так, как с другими, – тише. Это было приятно мне, и я с гордостью хвастался перед братьями:

– Моя мать – самая сильная!

Они не возражали.

Но то, что случилось в субботу, надорвало мое отношение к матери.

До субботы я тоже успел провиниться.

Меня очень занимало, как ловко взрослые изменяют цвета материй: берут желтую, мочат ее в черной воде, и материя делается густо-синей – «кубовой»; полощут серое в рыжей воде, и оно становится красноватым – «бордо». Просто, а – непонятно.

Мне захотелось самому окрасить что-нибудь, и я сказал об этом Саше Яковову, серьезному мальчику; он всегда держался на виду у взрослых, со всеми ласковый, готовый всем и всячески услужить. Взрослые хвалили его за послушание, за ум, но дедушка смотрел на Сашу искоса и говорил:

– Экой подхалим!

Худенький, темный, с выпученными, рачьими глазами, Саша Яковов говорил торопливо, тихо, захлебываясь словами, и всегда таинственно оглядывался, точно собираясь бежать куда-то, спрятаться. Карие зрачки его были неподвижны, но, когда он возбуждался, дрожали вместе с белками.

Он был неприятен мне.

Мне гораздо больше нравился малозаметный увалень Саша Михаилов, мальчик тихий, с печальными глазами и хорошей улыбкой, очень похожий на свою кроткую мать. У него были некрасивые зубы; они высовывались изо рта и в верхней челюсти росли двумя рядами. Это очень занимало его; он постоянно держал во рту пальцы, раскачивая, пытаясь выдернуть зубы заднего ряда, и покорно позволял щупать их каждому, кто желал. Но ничего более интересного я не находил в нем. В доме, битком набитом людьми, он жил одиноко, любил сидеть в полутемных углах, а вечером у окна. С ним хорошо было молчать – сидеть у окна, тесно прижавшись к нему, и молчать целый час, глядя, как в красном вечернем небе вокруг золотых луковиц Успенского храма вьются-мечутся черные галки, взмывают высоко вверх, падают вниз и, вдруг покрыв угасающее небо черною сетью, исчезают куда-то, оставив за собою пустоту. Когда смотришь на это, говорить ни о чем не хочется, и приятная скука наполняет грудь.

А Саша дяди Якова мог обо всем говорить много и солидно, как взрослый. Узнав, что я желаю заняться ремеслом красильщика, он посоветовал мне взять из шкапа белую праздничную скатерть и окрасить ее в синий цвет.

– Белое всего легче красится, уж я знаю! – сказал он очень серьезно.

Я вытащил тяжелую скатерть, выбежал с нею на двор, но когда опустил край ее в чан с «кубовой», на меня налетел откуда-то Цыганок, вырвал скатерть и, отжимая ее широкими лапами, крикнул брату, следившему из сеней за моею работой:

– Зови бабушку скорее!

И, зловеще качая черной лохматой головою, сказал мне:

– Ну, и попадет же тебе за это!

Прибежала бабушка, заохала, даже заплакала, смешно ругая меня:

– Ах ты, пермяк, солены уши! Чтоб те приподняло да шлепнуло!

Потом стала уговаривать Цыганка:

– Уж ты, Ваня, не сказывай дедушке-то! Уж я спрячу дело; авось обойдется как-нибудь…

Ванька озабоченно говорил, вытирая мокрые руки разноцветным передником:

– Мне что? Я не скажу; глядите, Сашутка не наябедничал бы!

– Я ему семишник дам, – сказала бабушка, уводя меня в дом.

В субботу, перед всенощной, кто-то привел меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а за окнами серую муть осеннего вечера, шорох дождя. Перед черным челом печи на широкой скамье сидел сердитый, непохожий на себя Цыганок; дедушка, стоя в углу у лохани, выбирал из ведра с водою длинные прутья, мерял их, складывая один с другим, и со свистом размахивал ими по воздуху. Бабушка, стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала:

– Pa-ад… мучитель…

Саша Яковов, сидя на стуле среди кухни, тер кулаками глаза и не своим голосом, точно старенький нищий, тянул:

– Простите Христа ради…

Как деревянные, стояли за стулом дети дяди Михаила, брат и сестра, плечом к плечу.

– Высеку – прощу, – сказал дедушка, пропуская длинный влажный прут сквозь кулак. – Ну-ка, снимай штаны-то!..

Саша встал, расстегнул штаны, спустил их до колен и, поддерживая руками, согнувшись, спотыкаясь, пошел к скамье. Смотреть, как он идет, было нехорошо, у меня тоже дрожали ноги.

Но стало еще хуже, когда он покорно лег на скамью вниз лицом, а Ванька, привязав его к скамье под мышки и за шею широким полотенцем, наклонился над ним и схватил черными руками ноги его у щиколоток.

– Лексей, – позвал дед, – иди ближе!.. Ну, кому говорю?.. Вот гляди, как секут… Раз!..

Невысоко взмахнув рукой, он хлопнул прутом по голому телу. Саша взвизгнул.

– Врешь, – сказал дед, – это не больно! А вот эдак больней!

Примечания

Сандал - красная краска, которую добывают из сандалового дерева.

Фуксин – красный краситель.

Купорос - соли серной кислоты, применяемые в производстве.

Семишник - то же, что и семитка: монета в две копейки.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

В книгу вошла первая повесть знаменитой автобиографической трилогии "Детство", "В людях", "Мои университеты".

В ней писатель рассказывает о трудных годах своего детства.

Максим Горький
Детство

Книга о скудости и богатстве души человеческой

Эту книгу читать тяжело. Хотя, казалось бы, никого из нас сегодня не удивить описанием самых изощренных жестокостей в книгах и на экране. Но все это жестокости комфортные: они – понарошку. А в повести М. Горького все – взаправду.

О чем же эта книга? О том, как жили "униженные и оскорбленные" в эпоху зарождения капитализма в России? Да нет, это о людях, которые унижали и оскорбляли сами себя, независимо от строя, – капитализма или другого "изма". Эта книга о семье, о русской душе, о Боге. То есть – о нас с вами.

Писатель Алексей Максимович Пешков, назвавший себя Максимом Горьким (1868–1936), действительно приобрел горький жизненный опыт. И для него, человека, обладавшего художественным даром, вставал нелегкий вопрос: что делать ему, популярному писателю и уже состоявшемуся человеку, – постараться забыть о тяжелом детстве и юности, как о страшном сне, или, лишний раз бередя собственную душу, рассказать читателю неприятную правду о "темном царстве". Может, и удастся кого-то предостеречь от того, как нельзя жить, если ты человек. И что делать тому человеку, который зачастую живет темно и грязно? Отвлечься от настоящей жизни красивыми сказками или осознать всю неприятную правду о своей жизни? И Горький дает ответ на этот вопрос уже в 1902 году в своей знаменитой пьесе "На дне": "Ложь – религия рабов и хозяев, правда – Бог свободного человека!" Здесь же, чуть дальше, есть не менее интересная фраза: "Надо уважать человека!.. не унижать его жалостью… уважать надо!"

Вряд ли писателю было легко и приятно вспоминать о собственном детстве: "Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что все было именно так, как было, и многое хочется оспорить, отвергнуть, – слишком обильна жестокостью темная жизнь "неумного племени". Но правда выше жалости, и ведь не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил, – да и по сей день живет, – простой русский человек".

Уже давно в художественной литературе существует жанр автобиографической прозы. Это рассказ автора о собственной судьбе. Факты из своей биографии писатель может преподносить с разной степенью точности. "Детство" М. Горького – реальная картина начала жизни писателя, начала очень трудного. Вспоминая свое детство, Алексей Максимович Пешков старается понять, как формировался его характер, кто и какое влияние оказал на него в те далекие годы: "В детстве я представляю сам себя ульем, куда разные простые серые люди сносили, как пчелы, мед своих знаний и дум о жизни, щедро обогащая душу мою кто чем мог. Часто мед этот бывал грязен и горек, но всякое знание – все-таки мед".

Что же за человек главный герой повести – Алеша Пешков? Ему повезло родиться в семье, где отец и мать жили в настоящей любви. А потому своего сына они не воспитывали, они его – любили. Этот заряд любви, полученный в детстве, позволил Алеше не пропасть, не ожесточиться среди "неумного племени". Ему было очень трудно, так как душа его не переносила человеческой дикости: ".. иные впечатления только обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и грусть". А все потому, что его родственники и знакомые чаще всего – бессмысленно жестокие и невыносимо скучные люди. Часто испытывает Алеша чувство острой тоски; его даже посещает желание уйти из дома с ослепшим мастером Григорием и скитаться, прося подаяние, лишь бы не видеть пьяниц дядьёв, самодура-деда и забитых двоюродных братьев. Тяжело было мальчику и потому, что у него было развито чувство собственного достоинства: не терпел он никакого насилия ни по отношению к себе, ни к другим. Так, Алеша говорит, что не мог выносить, когда уличные мальчишки мучали животных, издевались над нищими, он всегда был готов вступиться за обиженного. Оказывается, что в этой жизни непросто и человеку честному. А родители и бабушка воспитали в Алеше ненависть ко всякой лжи. Душа Алеши страдает от хитрости его братьев, вранья его знакомого дяди Петра, от того, что ворует Ваня Цыганок.

Так, может быть, постараться забыть о чувстве достоинства и честности, стать таким, как все? Ведь жить станет легче! Но не таков герой повести. В нем живет острое чувство протеста против неправды. Защищаясь, Алеша может даже допустить грубую выходку, как это случилось, когда, мстя за избитую бабушку, мальчик испортил любимые Святцы деда. Немного повзрослев, Алеша с увлечением участвует в уличных драках. Это не обычное хулиганство. Это способ снять душевное напряжение – ведь вокруг царит несправедливость. На улице парень в честном поединке может победить противника, а в обычной жизни несправедливость чаще всего избегает честной схватки.

Таких, как Алеша Пешков, сейчас называют трудными подростками. Но если вглядеться в героя повести, заметишь, что этот человек тянется к добру и красоте. С какой любовью он рассказывает о душевно талантливых людях: о своей бабушке, Цыганке, о компании уличных верных друзей. Он даже в своем жестоком деде старается найти лучшее! И просит он у людей одного – доброго человеческого отношения (вспомните, как меняется этот затравленный паренек после задушевной беседы с ним доброго человека – епископа Хрисанфа)…

В повести люди часто оскорбляют и избивают друг друга. Плохо, когда осознанная жизнь человека начинается со смерти любимого отца. Но еще хуже, когда ребенок живет в атмосфере ненависти: "Дом деда был наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми; она отравляла взрослых, и даже дети принимали в ней горячее участие". Вскоре после приезда в дом родителей матери Алеша получил первое по-настоящему оставшееся в памяти впечатление от детства: родной дед избил его, маленького ребенка, до полусмерти. "С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой", – вспоминает об одном из самых памятных событий в своей жизни человек уже не первой молодости.

Другого способа воспитания в этой семье не знали. Старшие всячески унижали и били младших, думая, что добиваются таким образом уважения. Но ошибка этих людей в том, что они путают уважение со страхом. Был ли природным извергом Василий Каширин? Думается, нет. Он, по-своему убогий, жил по принципу "не нами заведено, не нами и закончится" (по которому и сейчас живут многие). Какая-то даже гордость звучит в его поучении внуку: "Когда свой, родной бьет – это не обида, а наука! Чужому не давайся, а свой – ничего! Ты думаешь, меня не били? Меня, Олеша, так били, что ты этого и в страшном сне не увидишь. Меня так обижали, что, поди-ка, сам Господь Бог глядел – плакал! А что вышло? Сирота, нищей матери сын, а вот дошел до своего места – старшиной цеховым сделан, начальник людям".

Действие повести передается от лица главного героя – Алеши Пешкова. Он жил в Астрахани, где отцу, мастеру-краснодеревщику, поручили строить триумфальные ворота к приезду царя. Но отец умер от холеры, от горя у матери Варвары начались преждевременные роды. Мальчику запомнился ее крик, растрепанные волосы, оскаленные зубы.

Отца хоронили в дождливый день, в яме сидели лягушки, и мальчика потрясло, что их закопали вместе с гробом. Но плакать ему не хотелось, ведь плакал он редко и только от обиды: отец смеялся над слезами, а мать запрещала плакать.

В Астрахань приехала бабушка героя, Акулина Ивановна Каширина, она забрала их в Нижний Новгород. По дороге новорожденный Максим умер, его схоронили в Саратове. Алеша во время стоянки чуть не потерялся, но матрос его узнал и вернул в каюту.

Все матросы узнали семью благодаря бабушке, которую они угощали водкой, а Алешу арбузами. Бабушка рассказывала диковинные истории, и мальчику казалось, что она вся светилась изнутри. Несмотря на полноту, она двигалась легко и ловко, как кошка.

В Нижнем их встретила многочисленная семья Кашириных. Больше всех выделялся маленький, сухонький дед Василий Васильевич.

II.

Вся семья жила в огромном доме, но жили недружно. Он чувствовал взаимную вражду между дедом и его сыновьями, Михаилом и Яковом. Нижний этаж занимала красильная мастерская – предмет раздоров. Сыновья хотели получить свою часть наследства и отделиться, но дед противился.

Сами дядья часто дрались, и Алеша стал свидетелем их потасовски. Мальчика это напугало, ведь он вырос в дружной семье, где его не наказывали, а здесь дед Каширин в субботу провинившихся внуков сек розгами. Алеша случайно испортил парадную скатерть (хотел покрасить) и этой участи тоже не избежал. Он сопротивлялся деду, укусил его, за что тот засек мальчика до полусмерти.

Алеша потом долго болел; дед пришел к нему мириться и рассказал о своей тяжелой молодости. Еще мальчика поразило, что Цыганок, подмастерье, вступился за него и подставил руку, чтобы розги сломались.

III.

Позже Цыганок объяснял Алеше, как вести себя во время порки, чтобы не было больно. Он был подкидышем, его воспитала бабушка, а из ее восемнадцати детей выжили трое. Цыганку было 17 лет, но он был наивен, как ребенок: воровал на базаре, чтобы привезти больше продуктов и порадовать деда. А бабушка была уверена, что его когда-нибудь поймают и убьют.

Ее пророчество сбылось: Цыганок погиб. По словам мастера Григория, его уморили дядья. Они из-за него ссорились, ведь каждый хотел, чтобы после раздела наследства Цыганок достался именно ему: из него мог стать отличный мастер.

Иван погиб, когда нес вместе с дядьями тяжелый дубовый крест на могилу жены Якова. Ему достался комель, он споткнулся, а дядья, чтобы их не покалечило, отпустили крест - Ивана придавило насмерть.

IV.

Алеше нравилось смотреть, как молится бабушка. После молитвы она рассказывала диковинные истории: про чертей, про ангелов, рай и бога. Ее лицо молодело, она становилась кроткой, а глаза излучали теплый свет.

Не боясь ни деда, ни людей, ни нечистой силы, бабушка до ужаса боялась черных тараканов и будила ночью Алешу, чтобы он убил очередное насекомое.

Видимо, прогневали бога Каширины: загорелась мастерская, бабушка обожгла руки, но спасла Шарапа, бросившись под ноги вздыбившегося коня. В начале пожара от испуга раньше срока начала рожать тетка Наталья и умерла в родах.

V.

К весне дядья разделились: Яков остался в городе, а Михаил обосновался за рекой. Дед купил другой дом и стал сдавать комнаты. Сам поселился в подвале, а Алеша с бабушкой на чердаке. Бабушка хорошо разбиралась в травах, многих лечила и давала советы по хозяйству.

В свое время ее всему научила мать, которая осталась калекой, когда, обиженная барином, выбросилась из окна. Она была кружевницей и всему научила свою дочь Акулину. Та выросла, стала мастерицей, и о ней узнал весь город. Тогда ее и выдали замуж за Василия Каширина, водолива.

Дед болел и от скуки начал учить Алешу азбуке. Мальчик оказался способным. Ему нравилось слушать рассказы деда о детстве: о войне, о пленных французах. Правда, тот ничего не рассказывал о родителях Алеши и считал, что все дети у него вышли неудачные. Обвинял во всем бабушку, даже как-то ударил ее за это.

VI.

Однажды в дом ворвался Яков с сообщением, что сюда идет Михаил убить деда и забрать себе Варварино приданое. Бабушка отправила Алешу наверх - предупредить, когда придет Михаил. Дед его прогнал, а бабушка плакала и молилась, чтобы господь вразумил ее детей.

С тех пор дядя Михаил пьяный являлся каждое воскресенье и учинял скандалы на забаву мальчишкам всей улицы. Он держал в осаде дом всю ночь. Как-то запустив кирпичом в окно, чуть не попал в деда. А один раз Михаил выбил маленькое окошко колом и сломал бабушке руку, которую она высунула, чтобы отогнать его. Дед рассвирепел, окатил Мишку водой, связал и уложил в бане. Когда к бабушке пришла костоправка, Алеша принял ее за смерть и хотел прогнать.

VII.

Алеша давно заметил, что у бабушки и деда разные боги. Бабушка возносила хвалы богу, и он был с ней все время. Было ясно, что ему подчиняется все на земле, а он ко всем одинаково добр. Когда кабатчица поссорилась с дедом и обругала бабушку, Алеша ей отомстил, заперев в подвале. Но бабушка рассердилась и отшлепала внука, объяснив, что не всегда вина видна даже богу.

Дед молился как еврей. Бог деда был жесток, но помогал ему. Когда дед занимался ростовщичеством, к ним пришли с обыском, но благодаря молитве деда, все обошлось.
Зато дед очень обидел мастера Григория: когда тот ослеп, выгнал на улицу, и ему пришлось просить милостыню. Бабушка всегда ему подавала и говорила Алеше: бог накажет деда. Действительно, в старости дед, разорившись и оставшись один, тоже вынужден будет попрошайничать.

VIII.

Вскоре дед продал дом кабатчику и купил другой, с садом. Стали брать квартирантов. Среди всех выделялся нахлебник Хорошее Дело. Его так прозвали, потому что он всегда так говорил.

Алеша наблюдал за тем, как тот в своей комнате плавил свинец, что-то взвешивал на весах, обжигал пальцы. Мальчику было интересно - он познакомился с постояльцем и подружился. Он стал приходить к нему каждый день, хотя дед и колотил Алешу за каждое посещение нахлебника.

Этого человека не любили в доме за странное поведение, считали колдуном, чернокнижником, а дед боялся, что он сожжёт дом. Через некоторое время его все-таки выжили, и он уехал.

IX.

После Алеша подружился с извозчиком Петром. Но однажды Алешины братья подбили его плюнуть на лысину барину. Дед, узнав об этом, выпорол внука. Когда тот, мучимый стыдом, лежал на полатях, Петр похвалил, и Алеша начал его избегать.

Позже увидел за забором трех мальчиков и подружился с ними, но его прогнал полковник, которого Алеша обозвал «старым чертом». Дед его побил за это и запретил общаться с «барчуками». Петр увидел Алешу с ребятами и нажаловался деду. С тех пор у них началась война: Петр выпускал наловленных Алешей птиц, а тот портил ему обувь.
Петр жил в каморке над конюшней, но как-то раз его нашли мертвым в саду. Оказалось, что вместе с подельником он грабил церкви.

X.

Мать Алеши жила далеко, и он почти не вспоминал о ней. Однажды она вернулась и начала учить сына грамматике и арифметике. Дед пытался принудить ее снова выйти замуж. Бабушка все время заступалась за дочь, отчего дед даже избил ее. Алеша отомстил, изрезав его любимые святцы.

У соседей часто устраивали «вечера», и дед тоже решил устроить вечер в своем доме. Он нашел жениха – кривого и старого часовщика. Но молодая и красивая мать ему отказала.

XI.

После ссоры с отцом Варвара сделалась хозяйкой в доме, а он притих. У него в сундуках было много всякого добра. Он разрешил своей дочери все это надевать, ведь она была красива. К ней часто ходили гости, в том числе братья Максимовы.
После Святок Алеша заболел оспой. Его лечила бабушка и рассказывала ему об отце: как познакомились с матерью, поженились против воли отца и уехали в Астрахань.

ХII.

Мать вышла замуж за Евгения Максимова и уехала. Дед продал дом и заявил бабушке, что каждый будет кормиться сам. Вскоре вернулась беременная мать с новым мужем, так как их дом сгорел, но все понимали, что Евгений все проиграл. Бабушка стала жить с молодыми в Сормове.
Родился больной ребенок и через некоторое время умер. Сам Алеша стал учиться в школе, но у него не складывались отношения ни с учениками, ни с учителями. Отчим завел любовницу и бил снова беременную мать, а Алеша его однажды чуть не зарезал.

XIII.

После отъезда матери Алеша с бабушкой снова стали жить у деда. Он считал их нахлебниками, и бабушке пришлось плести кружева, а Алеша с другими мальчиками из бедных семей собирал старье и воровал дрова. При этом он успешно перешел в 3 класс и получил похвальный лист.
Приехала больная мать с маленьким золотушным сыном Николаем. Дед его кормил мало, а сама мать все время молча лежала. Алеша понимал, что она умирает. Вскоре она действительно умерла, а дедушка отправил Алешу «в люди» - зарабатывать себе на жизнь.



Последние материалы раздела:

Сколько в одном метре километров Чему равен 1 км в метрах
Сколько в одном метре километров Чему равен 1 км в метрах

квадратный километр - — Тематики нефтегазовая промышленность EN square kilometersq.km … квадратный километр - мера площадей метрической системы...

Читы на GTA: San-Andreas для андроид
Читы на GTA: San-Andreas для андроид

Все коды на GTA San Andreas на Андроид, которые дадут вам бессмертность, бесконечные патроны, неуязвимость, выносливость, новые машины, парашют,...

Классическая механика Закон сохранения энергии
Классическая механика Закон сохранения энергии

Определение Механикой называется часть физики, изучающая движение и взаимодействие материальных тел. При этом механическое движение...